Нананававана (отрывок из романа «Заячий остров»)

Не было никакой возможности вытолкнуть себя из метро, а когда все-таки получилось — это произошло само собой, просто попала в нужное течение, — тут же прихлопнуло серым морозным небом и прямо в лицо ощерились синими поперечными полосами автобусы-автозаки. Рядом с ними полицай в толстой куртке и форменной ушанке махал руками, тяжело приседая, а сверху истошно голосил динамик: «Уважаемые граждане, данное мероприятие является неза…»

Незаоконным, конечно. И никаких «не» — оно только начиналось.

В самый раз было бы найти Коленьку с его женой, собственно, и вытащившей нас всех на улицу. Но толпа распоряжалась по-своему — просто подхватывала и влекла на Петровский бульвар, спасибо, что не в дорожное мясо гудящих автомобилей.

«Оккупанты! Это моя страна!» — отчетливо сказал чувак в желтом пуховике с холеной бородой, торчавшей из-под веселой медицинской маски. Его с хрустом втиснуло в железный перфорированный щит. Трубная запросто могла стать трупной, просто так, по щелчку старческих, крючковатых и вороватых, пальцев. Потому что их страх сильнее нашей любви. Потому что мы попали в какое-то время-тупик — время заградительных щитов и разбитых лиц. И что-то подобное здесь ощущал каждый, кого выплевывало метро — на манер жеваной бумаги.

На бульваре, впрочем, стало легче, в обзоре появилось склеротическое небо с прожилками черных веток, желто-траурные дома, помнящие если не канонаду русских революций, то похороны предыдущего диктатора, а затем в боковом зрении стали проплывать знакомые лица — прямо из московских новостей и политических ютубов. Некоторые, конечно, друзья и знакомые Мечты. «Мы уже на Пушке, — стенографировал Коленька. — Найтись здесь нереально. Забей».

Пока я пыталась негнущимися пальцами вывести что-то вроде забея-окея в ответ, меня задели плечом идущие на обгон и страшно возбужденные девушки с разноцветными волосами, конечно, тоже все в масках, а потому пар валил у них прямо из ушей. Они пытались развернуть плакат, который, впрочем, не было никакой возможности прочитать — что-то смутно просвечивало сквозь бумагу. «Неб…»

Небом, этим невъебенно душным и холодным, придавило всю страну — сложно не согласиться. А люди шли, шли и шли.

На Страстном опять сгрудились. И опять стиснулись со всех сторон. Выбор был прост: либо уткнуться носом в чей-то дышащий шампунем помпон, либо сдвинуться немного вбок — к черным людям в шлемах космических имперцев, которые выстраивались в цепи, отсекая толпу от дороги, как от будущего, которого они боялись больше всего, потому что их там точно не предполагалось. Наверняка ведь получились бы из них хорошие строители, водители, охранники, а при некотором усилии и айтишники.

Тут же, около заграждения, рядом с таким же совершенно пустым шлемом, в котором зеркально скользили и стекали по гиперболе дома, косые палки деревьев, шары фонарей, прорысила черная овчарка из царства мертвых.

«Свободу!» — нестройно закричали где-то впереди, где висела над головами алая «М», как бы предупреждая: Москва, мороз, может быть больно… «Свободу!» — подхватили с этой стороны боли. «Свободу! Свободу!» — заходила волнами толпа. И тут же шлемы прибавили звук: «Уважаемые граждане, данное ме…»

Медленно, слишком медленно продвигались к Пушкинской. Ее я узнала по фонарю с гроздью плафонов, похожих на готовые лопнуть ягоды. «Снежеягодник белый», — откуда-то выплыло сочетание (старые ботанические альбомы отца?). А потом меня крутануло, бросило через толпу и прижало к к/т «Россия» — к кому, если не к России, к ее дебелому телу, не боящемуся ни мороза, ни снега, ни энтузиастов свободы, ни цепкой хватки имперцев? И ведь наверняка многие пришли сюда прижаться к ней, к холодной матери, но только чтобы не отдать ее мертвецам.

Мы хотим жить. Мы хотим жить в России. Слышите, хотим, чтобы все живое жило, а мертвое умирало!

А еще потом — ничего не успела сообразить — меня резко вытолкнуло через дорогу под самый снежный фонарь, расположившийся, правда, ярусом выше тротуара. Под фонарем, конечно, намело сугроб, и его еще не до конца затоптали, хотя народ бодро лез на гранит, чтобы хоть как-то извлечься из общей болтанки и что-то увидеть, помимо помпонов и медицинских масок.

«Свободу!» — закричал зацепившийся за фонарь белобрысый пацан с малиновыми ушами. «Нананававана!..» — отвечала площадь со стороны памятника, который вроде как, будучи еще не памятником, про свободу знал многое, и хорошее, и плохое. Да и времена его тоже были с поганцой.

«Не бойтесь, не молчите» — наконец начала я читать плакаты. Этих было больше всего — на красном навальном фоне. «Я не боюсь» — как бы отвечали с другого плаката, овеваемого флагом-аквафрешем. «Отпускай!» — и тоже на красном. Толпа топталась и качалась, как в вязком морозном растворе. Хотя так, конечно, было теплее.

Теперь у фонаря танцевали поневоле несколько фотографов, все как один — тертые мэны с объективами из серии у кого длинней. Внизу, то есть неподалеку от нас, блогерка в красной куртке пыталась бодро рапортовать на камеру: «…что-то невероятное! Столько молодых лиц! Студенты, школьники, подро…»

Подробностей, впрочем, не воспоследовало — только гудение, натуральный нескончаемый рев митингующих машин со стороны проезжей части. Нас много! Мы здесь, чтобы это проорать! Мы не можем молчать и сидеть по домам! Это наша страна! Мы хотим ей настоящего будущего! Мы хотим будущего уже сейчас! Свободу!

А потом… я не поняла, когда именно что-то сдвинулось, но оно сдвинулось, как в кино про броненосец «Потемкин»: переключило с подвывертом. Кажется, где-то в толпе начали кидать снежки в шлемы, пробуя загасить их черную энергию, но те только и ждали, чтобы распуститься бутонами зла и начать рандомный выхват свежатины из толпы. Заголосили женщины, кто-то детским голосом закричал «Позор!», рев автомобилей уже не прерывался, и на какое-то время воцарилась сплошная какофония. Толпа качалась в штормовом режиме.

А потом грохнуло, треснуло, рвануло — с гранита посыпались люди, толпу отшатнуло назад, чтобы через секунду разодрать на течения. Меня выбросило вперед — прямо на поцелованный кровью висок и рвано висящую на ухе маску, теплая кровь оказалась у меня на руке, и я ее вытерла, схватившись за обледенелый гранит. А через пару секунд полетели дубинки, которых чудом удалось избежать, потому что течение унесло резко вбок. Но и здесь месили и хватали — черная неживая перчатка совсем близко вцепилась в рукав белого пуховика, словно бы оставляя на нем нефтяной жир («нефть — это кровь наших предков, по одной из версий», кажется, тоже из книг отца), и я немного, на пару сантиметров, сдвинула себя в потоке — так, что налетела с размаху на эту неживую перчатку, как легковушка на шлагбаум. Слишком легковушка, слишком шлагбаум.