Переводы

Вид из окна перед моим письменным столом (несколько заснеженных ольховых деревьев, нетронутая зимняя дорога, милость и благость американского пейзажа, омытого рассветным розовым) — это напоминание. Еще одно напоминание — фотография женщины на стене слева от окна. Женщина — рассказчица, но на меня она смотрит растерянно. Она готова произнести что-то, в ее глазах надежда на понимание, но она русская, и я знаю, что никакого понимания не будет, если я не вмешаюсь. Я встаю налить себе чашку кофе из бурлящей машины на другом конце квартиры, потом иду с чашкой по узкому коридору, стараясь не волноваться, чтобы не пролить и не оставить следы на ковре. Сажусь за компьютер, открываю свои файлы.

Готовить прошение на политическое убежище всегда лучше самому просящему. Офицеры иммиграционной службы думают, что оно «реальнее», когда в подготовке не участвует никто посторонний. «Реальный» здесь значит «настоящий», «неприукрашенный», но также и «по-настоящему беспомощный, беспримесный в своей жертвенности». Ваша реальность должна аккуратно умещаться в драматический треугольник Карпмана, где вы жертва, некая иностранная сила — злодей, а офицер американской иммиграционной службы — спаситель. Назначенный вам офицер иммиграционной службы должен чувствовать ничем не осложненное драматическое удовлетворение, спасая вас. В этом втором смысле «реальный» значит литературный.

Моя задача как переводчика состоит в том, чтобы свести два значения вместе, примирить настоящесть с литературностью. Я делаю историю клиента настоящей, при этом следя за деталями, которые могут высветить драму.

Женщина на фото над моим столом не клиентка. Она русская писательница. Я представляю своих клиентов писателями, которым нужно выговорить драму.

Уже несколько месяцев я начинаю утро с одного и того же файла. Это тупиковое дело, куда клиентка хотела включить интервью со своей матерью. Ради реальности или драмы — не вполне ясно ни мне, ни, кажется, клиентке. Моя работа только в том, чтобы поговорить с матерью, перевести, подготовить нарратив. Первая просьба об интервью в вежливых, но настойчивых выражениях, на официальном бланке компании, была отправлена пять месяцев назад. Я проверяю почту. До сих пор нет ответа. Я просматриваю самое последнее сообщение от клиентки, полученное вчера. Она понимает, что у нас остается только месяц, чтобы подать прошение, и что мы уже отправили три просьбы об интервью, последняя из которых, почти мольба, была две недели назад. Клиентка непреклонна в решении подождать еще. Я хочу спросить, понимает ли она, что она здесь жертва? А молчание ее матери, там, в России, — часть того злодейства, от которого она просит американское правительство ее спасти? Но я уверена, что ее уже об этом спрашивали. Я занимаюсь этим достаточно давно, чтобы знать, что для тех, кто играет главные роли, истории — это проживаемое время, не только прошлое, но и настоящее, и будущее. Когда ставки так высоки, жертвенность и злодейство особенно трудно распутать. В отличие от юриста или вообще любого другого случайного благожелателя переводчик не может действовать, пока автор-протагонист не перепишет свой нарратив. Моя клиентка ждет. Я жду. Я открываю другой файл, где перевод идет легче.


Ответ приходит днем. Мать клиентки кратко соглашается поговорить. Я смотрю на разницу во времени и высчитываю, что в сибирском городе, где живет эта женщина, четыре часа утра. Я отправляю ей ссылку в Zoom — и на всякий случай в Google Meets и WhatsApp, который, кажется, еще работает в России. Cпрашиваю, не можем ли мы запланировать интервью на мое раннее утро, ее ранний вечер, в ближайший день.

Никакого подтверждения от нее не приходит. Но в условленное время я варю кофе, смотрю в глаза писательницы, смотрю в окно. На кухне горит свет, а снаружи еще темно, но я знаю, что там пошел снег, потому что мой американский пейзаж стал тише, чем обычно. Я говорю себе, что я не нервничаю, я делала такие интервью десятки раз. Но сразу понимаю, что это не нервы. Это страх. Я сейчас встречусь со злодеем истории, от которой я уже который месяц мечтаю отделаться.

Когда она появляется на моем экране, первые слова, которые приходит в голову — «острый» и «отточенный». Как «отточенный образ». Ей за шестьдесят, неяркие светлые волосы до плеч, в которых не видно седины, уложены, большие очки подняты ободком в волосы надо лбом, черная кофта, тонкая золотая цепочка на шее и в тон ей серьги в ушах, едва заметный макияж на губах и вокруг глаз. В мягких морщинистых чертах лица я вижу ум и самоуважение. Фоном — стеклянные двери книжного шкафа, детские лица на фотографиях, ни в одном из которых я не узнаю лица моей клиентки.

Я говорю, как меня зовут, и объясняю, что я представляю ее дочь, которая просит убежища в США как трансгендерная женщина из России. Ее дочь хотела, чтобы я поговорила с ней. Я буду делать заметки по ходу разговора, а потом переведу то, что она мне сообщит, на английский и прикреплю это к тексту прошения. Понимает ли она? Согласна ли она?

«Замечательно, — говорит она. — С чего начнем?» Женщина не проявляет ни удивления, ни особого энтузиазма. Ее русский язык уверенный, с сознанием своей правоты. Я начинаю волноваться.

— Мы хотим установить, что для вашей дочери существует вероятная угроза преследования и насилия в России. Нам поможет, если вы сможете это подтвердить.

— Вы просите меня сказать, что место, в котором мой ребенок родился, вырос и получил образование, место, где у моего ребенка есть семья и дом, место, где моего ребенка любят и всегда будут любить — это место чем-то там угрожает моему ребенку?

С каждым повторением слов «мой ребенок» осознание правоты в ее речи опускается на меня, как молоток на гвоздь. Я не подумала, как это может выглядеть с точки зрения матери. Я смотрю на экран и вдруг понимаю, что ее история будет идти вразрез с историей моей клиентки, моей историей — и мне придется это допустить. Я напоминаю себе, что моя клиентка хотела, чтобы я поговорила с ее матерью. Я предполагаю, что она хотела выслушать мать, а не спорить с ней, и меняю тактику.

— Что вы можете мне сказать о трудностях, с которыми сталкивалась ваша дочь дома? Почему, по-вашему, ей пришлось уехать?

— Ей не пришлось. Она сама выбрала.

— Окей. Почему, по-вашему, она это выбрала?

Кажется, что-то в моем вопросе повергает женщину в растерянность. На секунду ее уверенность исчезает, и она выглядит уязвимой.

— По-моему?

— Да. Мне хочется услышать вашу точку зрения.

— По-моему, это заблуждение. Я думаю, она запуталась.