По мотивам Бруно Шульца
бруно слышит осипа
подсолнух-циферблат, тик-так, простор не иссякнет никогда, он своего не ведает предела, и бесспорней нет ничего, чем это существо: дитя, чьи сны и явь как воздух горний, — ни в утре нет утрат (там нет их в корне), ни в полдне — полудрёмы (где мертво пылится луч), ни в ночи — тени чёрной
ты пересох, младенческий источник снов, и в споло́хах грянувшей грозы деревьев заоконных быстрый очерк погас, и поколеблены весы гармонии — и, бывший твой подстрочник, твой жидописец и прозопроводчик, клепсидра я, загробные часы в краю прицельных и конечных точек
пусти меня, отдай меня, Дрогобыч, ты друг мне или недруг? я не зверь, чтоб стать добычей или через обруч горящий прыгать, вот мой пульс — замерь! — им выверен обычай жить… но горечь… ты кто? ты мирный кров или всевобуч? карман, до дыр протёртый от потерь? горб горбыч ты, пусти меня, гроб гробыч
рынок в драгобыче
дымных персиков бархатных в три ряда — точно дам декольтированных — парад. дынных продолговатых голов золотая орда. ананасов — к пирату пират — вертикальных глаз с ресницами врастопыр — изразцовый ряд.
вот продажной живописи разбойный мир!
лезвию подсказывает боцман-арбуз, что готовы лодки к отплытию, сахарные на вкус.
ярко-жёлтый, бежевый или бурый урюк, и бордово-синий инжир, и гранат (прозрачных сердец его тихий стук), и айва зелёная, светящаяся, и хурма, на пир званная (запертый под кожурой костёр), — это ли не персидский ковёр?
ударяет кровь счастливая ему в висок. он стоит и впитывает солнечный сок.
в аллее
эта неутолённая удаль: в- питься в девичье лоно. вот Иосиф и Рудольф. вот Аделя, до стона обольстительная служанка. вот надменная Бьянка.
мимо отроков, что в тени истомились (они изобилием обессилены). мимо отроков, чьи мозговые извилины раздуваются, горячи. между ветвью и ветвью солнце молвит: я свет вью.
не до света. пропащее это «между» пьянящее. вот чулочки и туфельки. похотливым пажам жмут их гульфики, расходясь и треща по швам.
желание скуки
урок рисования пустынный день пасмурный паутинный раздели́ прямую на равные части никакого тебе несчастья
никакой вражеской рати за окном осень, спокойный север, на картинке орнамент: квадратики, или как убирают клевер
я хочу бессмысленного урока рисования-труда-черчения чтоб он длился без срока ровно длился без помрачения
чтоб не доносился с улицы лай человекопсов из будок, чтоб урок вёл бруно шульц и никогда его не убил ублюдок,
запустение есть миролюбие, не желаю другой эпохи, я хочу тихого калошехлюпия по дороге домой при царе горохе
Истребление материи
Разгорается солнце на арене двора. Будет, будет пожарище. Вот выходит Хи́ла, а значит, вам не видать добра как своих ушей — будет, будет позорище. Заждалась Прозерпина. Саван, швечи́ха, шей.
Хила (Хилов его фамилия) — он сиротливый и непригодный для игр, но для игрищ — в самый раз, и выходят счастливые на арену двора, за ти́грищем ти́грищ. Зритель амфитеатра, зырь, зырь на упырей, упырь.
Солнце пущено в самый зенит, как диск. Жаркий жар опаляющий, и уродливый Хила, подросток, заранее писк издаёт. Будет, будет побоище. Вот счастливые окружают его, тоже дети, во-во!
«Мы проявим варварство и свирепство, мы, мы человеческой кровью жаждем насыщаться, дай нам её взаймы, недоносок, мы страждем!» Руки ему выкручивают, и кулаки летают в воздухе, лёгкие, как мотыльки.
Что ж, свидетели и не таких страдалищ, смотрят из окон жители амфитеатра (как сенаторы со своих седалищ) на казнь, на гладиаторов, на подвыванье жертвы в соплях, на тупиц- человекоубийц.
«Есть материя, подлежащая истреблению, потому что бездарна вроде мычанья и блеянья и скучна, ей не место в цветущей гуще сада, где только счастливый — сущий!» — говорит Павлин, главарь (Павлов его фамилия), наш дворо́вый царь.
Не уклада́йтесь, сенаторы! Спать не время ище́! Полуубиенный ползёт в лежбище. Мать добавит ему оплеух, чтобы он опух окончательно. «В чём дело?! В чём, в чём оно?! Ты моё горе, — вопит, — горе моё никчёмное!»
Мы победно по аппиевой идём дороге, мы ходим по ней кругами и мы поём, а потом дуем в дудки дудника и друг в друга ягодами рябины плюёмся, и что ни круг, то счастливее и счастливее мы в постепенных сгущеньях тьмы.
Штукатурка амфитеатра сыплется, сыпь звёзд намечается в небесах, всё тип-топ, всё тип- топ, мы разводим костёр погребальный, и до сих пор до меня доносится игрушечный барабан. Водосточные трубы гудят и горит чурбан.
день в местечке
слово щедрое есть — вот: угощение, есть горящее — вот: освещение, то-то праздник, семечек из миски гость возьмёт в горсть, стопку — искра́ во взоре! — опрокинет, счастье оно не горе
а потом возведёт очи ввысь — и ещё одну, и вдвойне живой во дворе танцует в грязи Йосл, ой, як мягко танцюет, дывысь, нищие мы неумытые да святится имя твое
у соседки дiд хоть совсем одрях — лицо в ржавых прожилках — весь в ужимках, ни с того ни с сего курицей куд-кудах закудахчет, по грядкам прыгая и руками дрыгая
и по шее своей бьёт ребром ладони точно курице отсекает голову, и агонию трепыханием он изображает, и стон оглашает улицу, и пылит мимо телега, и солнце ещё палит
а под вечер где-то пекут белый хлеб, свечи, жёны молятся плачущим голосом, себя прячущим, варят рыбку — найдёт, кто не слеп, на дне да в подливу обмакнёт хлеб, счастливый
прослоняешься день от крыльца до крыльца домиков с кривобокими стенами, слепыми окнами, а придёшь — заснёшь на руках у отца обеспамятев от воздуха неба звёздного